– И все-таки я утверждаю, что эти люди отнюдь не сумасшедшие. Они живут совершенно здоровой жизнью.

– И остаются похороненными под ледниками?

– Это частный случай.

– Да. Они делают еще много такого же маразма, например, фехтуют обнаженными на остро отточенных шпагах, лазают в горы без страховки, летают на искусственных крыльях…

– Но очень мало кто из них занимается только этим – большинство ведут абсолютно нормальную жизнь, помимо…

– По стандартам Цивилизации, – напомнил Циллер и поднял трубку.

– Да. И почему нет? Они социализированы, у них есть работа, хобби, они читают, смотрят, они занимаются бизнесом. Они учатся, путешествуют…

– Ха-ха!

– Им нравится то, что они делают. Кроме того, среди них особенно много художников, писателей, архитекторов… – Кэйб улыбнулся и широко развел всеми тремя своими руками. – А некоторые даже пишут музыку.

– Они просто проводят так время. И только проводят. Например, проводят время, путешествуя. Время висит на них слишком тяжелым грузом, потому что у них нет никакого контекста, никакой высшей цели в жизни. Они все надеются, что в других местах они найдут нечто, что даст им удовлетворение, то есть полноту жизни, которую они заслужили, – и никогда и нигде этого не находят. Ни в чем, – Циллер совсем нахмурился и ожесточенно стал выколачивать трубку о ладонь. – Некое вечное путешествие в тщетной надежде. И перманентное разочарование. Остальные, чуть менее зацикленные на себе, просто считают, будто путешествие само по себе предполагает если не удовлетворение, то освобождение от чувства, будто это удовлетворение непременно должно присутствовать в этом мире. Кэйб смотрел на набухшие бутоны, усеявшие все ветки, на веселых прыгунцов, перескакивающих с дерева на дерево, на их рыжий мех и длинные хвосты; он слышал тоненькие голоса человеческих детей, играющих и плещущихся в бассейне рядом с домом.

– Да ладно, Циллер. Весьма спорно, чтобы какое-нибудь разумное существо доходило в своих ощущениях до такого.

– Неужели? А ты?

Кэйб осторожно прикрыл мягкие занавеси на окне.

– Мы намного старше людей, но, скорее всего, и мы когда-то… – Он посмотрел на челгрианца, свернувшегося на тахте тугой пружиной, готовой развернуться в любую минуту. – Вся чувственная жизнь неутомима. До определенного, разумеется, предела.

Циллер подумал немного, и покачал головой. Кэйб так и не понял, означал ли этот жест, что он сказал нечто недостойное ответа, или только то, что челгрианец не смог найти адекватного ответа.

– Дело в том, что, тщательно построив свой парадиз на принципе исключения всех возможных конфликтов между собой и всех естественных угроз… – Он умолк и печально посмотрел на то, как солнечный зайчик играет на полированной ножке тахты. – Словом, на исключении всех природных угроз, они вдруг обнаружили, что их жизнь настолько пуста, что они вынуждены создавать фальшивые версии тех страхов и угроз, которые целые поколения их предков так долго старались победить.

– Мне кажется это немного похожим на критику некой личности за то, что она одновременно пользуется душем и зонтиком, – возразил Кэйб. – Важен выбор. – Он еще плотнее задернул гардины. – Эти люди контролируют свои страхи и угрозы. Они могут выбирать их, повторять или избегать. А это не то же самое, что жить на вулкане, когда от одного извержения может погибнуть не один человек, а весь город. В общем, это приложимо ко всем обществам, которые вышли из эпохи варварства. И никакой загадки здесь нет.

– Но Цивилизация очень упорствует в своем утопизме, – напомнил Циллер, и, как показалось Кэйбу, весьма горько. – Они носятся со своими опасностями, как ребенок с игрушкой, которую требует лишь для того, чтобы завтра же выкинуть.

Циллер снова раскурил трубку, встал и в облаке дыма перешел на толстый ворсистый ковер перед кушеткой Кэйба.

– Необходимость страдания приводит к тому, что оно появляется в виде столь странного спорта. Но это естественно. Даже страх может приносить отдых, – продолжал свою мысль Кэйб.

Циллер внимательно посмотрел в глаза хомомдану:

– А отчаяние?

– Отчаяние? – Кэйб пожал плечами. – Только не в больших дозах. Отчаяние, когда что-то не выходит, когда проигрываешь в игре. Первоначальное отчаяние только увеличивает сладость от последующей победы.

– Это не отчаяние, – тихо возразил Циллер. – Это временное – обида, проходящее раздражение, может быть, разочарование. Я имел в виду вещи не столь тривиальные. Я имел в виду такое отчаяние, которое грызет душу, парализует разум, приводит к мыслям о самоубийстве.

– Нет, – вскочил Кэйб. – Нет. Они должны надеяться, что такое они миновали.

– Да, миновали, оставив другим.

– Мы говорим о том, что постигло твой народ? – спросил Кэйб. – Что ж, некоторые из них действительно испытывают по этому поводу сожаление, близкое к отчаянию.

– Но это в большей степени наше собственное дело, – Циллер выдохнул последний дым, выбил трубку и стал прочищать ее маленьким серебряным инструментом. – Мы непременно выиграли бы эту войну, если бы не вмешательство Цивилизации.

– Не обязательно.

– Не согласен. Но не жалею. По крайней мере, после войны мы смогли заняться борьбой с нашими собственными идиотами. Вы бы страдали от последствий войны, если бы не смогли извлечь полезных уроков из наших страданий. А мы еще стали укорять Цивилизацию. Трудно придумать худшее, чем наш внешний разгром, но порой мне кажется, что и надо было дойти до конца.

Кэйб не отвечал и смотрел, как из трубки Циллера вновь вьется голубоватый дымок.

Когда-то Циллер был Одаренным Махраем Циллером Восьмым Уэскрипским, рожденным в семье высокопоставленных чиновников и дипломатов; подавал колоссальные надежды в музыке с самого рождения, написал свою первую симфонию для оркестра в том возрасте, когда простых челгрианских детей еще учат не есть собственную обувь.

Внезапный уход из колледжа стоил ему потери двух уровней каст, и это весьма скандализовало его родителей.

Но это были еще цветочки. Очень скоро он довел их до болезни. Тогда, когда стал радикальным Отрицателем каст, стал заниматься политикой как сторонник равенства и всячески использовал свой престиж для борьбы с прогнившей, как он утверждал, кастовой системой. Постепенно общественное и политическое мнение стало поддаваться, начались разговоры о том, что давно обещанная Великая Перемена должна, наконец, состояться.

Но до этого на самом деле было слишком далеко, а Циллер за свои попытки приблизить эти времена поплатился тем, что стал членом самой последней, не считая криминальных, касты, то есть Невидимым.

Второе покушение ему едва не удалось, но он оказался в госпитале, где провел почти при смерти три месяца. Эти месяцы бездействия дали пищу его уму, и скоро он ясно осознал, что, несмотря на начавшийся в обществе процесс, возможность коренных изменений потеряна еще, по крайней мере, на поколение вперед.

Музыкальный дар Циллера за годы этой политической активности весьма очень пострадал; по крайней мере, в количественном отношении. Но он продолжал утверждать, что общественная жизнь важнее всякой иной, и его слушали, даже несмотря на его нынешний статус Невидимого.

Его престиж и популярность все росли; на него лились реки наград, призов и почестей; газеты называли его величайшим из всех живущих ныне челгрианцев, ходили даже слухи о том, что его сделают церемониальным президентом.

И, пользуясь своим положением и всеми благами, он вдруг решился на транслирующейся по всей сфере Чела великой церемонии в Шелизе, столице Челгрианского государства, во всеуслышание объявить, что взгляды его отнюдь не изменились, что он был, есть и будет либералом и поборником равенства, что он горд своей работой с низшими кастами, что презирает консерватизм еще больше, чем в юности, что по-прежнему ненавидит государство, общество и людей, потакающих кастовой системе, что он не хочет принимать от них никаких наград и почестей и вернет все обратно и что собирается оставить челгрианское государство немедленно и навсегда, поскольку, в отличие от его друзей-либералов, которых он любит, и уважает и которыми восхищается, не имеет больше моральных сил продолжать жить в этой порочной, позорной, ненавистной стране.